— Ты что-нибудь делал, папа, чтобы помешать Джону писать мне?
Сомс покачал головой.
— Ты, значит, не читала в газете? — сказал он. — Умер его отец — ровно неделю назад.
— О!
Её смущённое и нахмуренное лицо отразило мгновенное усилие сообразить, что несёт ей эта новость.
— Бедный Джон! Почему ты мне не рассказал, папа?
— Откуда мне знать, — тихо ответил Сомс, — ты мне не доверяешь.
— Я доверяла бы, если бы ты согласился помочь мне, дорогой.
— Может быть, я соглашусь.
Флёр сжала руки.
— О, дорогой мой, когда чего-нибудь отчаянно хочешь, то не думаешь о других. Не сердись на меня.
Сомс протянул руку, словно отстраняя клевету.
— Я размышляю, — сказал он. Что заставило его выразиться так торжественно? — Монт опять докучал тебе?
Флёр улыбнулась.
— Ох! Майкл! Он всегда докучает; но он такой милый — пусть его.
— Ну, — сказал Сомс, — я устал; пойду сосну немного перед обедом.
Он пошёл наверх в свою галерею, лёг на диван и закрыл глаза. Его пугала ответственность за свою девочку, чья мать была — гм! чем, собственно, была её мать? Страшная ответственность! Помочь ей? Как может он ей помочь? Он не может изменить того факта, что он ен отец. Или что Ирэн… Что сказал сегодня этот юнец, Майкл Монт? Какую-то чепуху о собственническом инстинкте — закрыть лавочку, сдать в наём? Вздор!
Знойный воздух, насыщенный запахами таволги, реки и роз, обволакивал его чувства, усыпляя их.
«Навязчивая идея» — самый злостный растратчик среди всех душевных недугов — никогда не проявляется так бурно, как если примет алчный образ любви. Заборы ли, канавы, или двери, люди ли, не отягчённые навязчивой или какой другой идеей, детские колясочки и их пассажиры, прилежно сосущие свою навязчивую идею, другие ль страдальцы, преследуемые этой упрямой болезнью, — навязчивая идея любви ничего не желает замечать. Она несётся, обратив глаза внутрь, к собственному источнику света, забывая обо всех других светилах. Люди, одержимые навязчивой идеей, что счастье человечества зависит от их искусства, от вивисекции собак, от ненависти к иноземцам, от уплаты чрезвычайного налога, от того, удержатся ли они на министерских постах, будут ли вращать колёса или мешать соседям разводиться, от их отказа нести военную службу, от греческих глаголов, от церковной догмы, от парадоксов, от превосходства над всяким другим человеком, страдающим другою мономанией, — все они непостоянны по сравнению с тем или тою, кто одержим идеей овладеть своим избранником или избранницей; и хотя Флёр в те прохладные дни вела рассеянную жизнь маленькой мисс Форсайт, чьи платья будут безотказно оплачены и чьё занятие — получать удовольствия, однако до всего этого ей, как выразилась бы по-модному Уинифрид, «самым честным образом» не было никакого дела. Она хотела только, упорно хотела достать месяц, который плыл по холодному небу над Темзой или Грин-парком, когда она отправлялась в город. Письма Джона она завернула в розовый шёлк и хранила у сердца, а в наши дни, когда корсеты так низки, чувства презираются и грудь так не в моде, едва ли можно было бы найти более веское доказательство навязчивости её идеи.
Узнав о смерти его отца, она написала Джону и через три дня, вернувшись с прогулки по реке, получила от него ответ. Это было первое его письмо после их свидания у Джун; вскрывая его, она мучилась предчувствием, читая — пришла в ужас.
«С тех пор как я виделся с тобой, я узнал псе о прошлом. Я не стану рассказывать тебе того, — что узнал, ты, я думаю, знала это, когда мы встретились у Джун — она говорит, что ты знала. Если так. Флёр, ты должна была мне рассказать. Но ты, наверно, слышала только версию твоего отца; я же слышал версию моей матери. То, что было, — ужасно. Теперь, когда у мамы такое горе, я не могу причинить ей новую боль. Конечно, я томлюсь по тебе день и ночь, но теперь я не верю, что мы когда-нибудь сможем соединиться, — что-то слишком сильное тянет нас прочь друг от друга».
Так! Её обман раскрыт. Но Джон — она чувствовала — простил ей обман. Если сердце её сжималось и подкашивались колени, то причиной тому были слова Джона, касавшиеся его матери.
Первым побуждением было ответить, вторым — не отвечать. Эти два побуждения возникали вновь и вновь в течение последующих дней, по мере того как в ней росло отчаяние. Недаром она была дочерью своего отца. Цепкое упорство, которое некогда выковало и погубило Сомса, составляло и у Флёр костяк её натуры — принаряженное и расшитое французской грацией и живостью. Глагол «иметь» Флёр всегда инстинктивно спрягала с местоимением «я». Однако она скрыла все признаки своего отчаяния и с напускной беззаботностью отдавалась тем развлечениям, какие могла доставить река в дождливые и ветреные июльские дни; и никогда ни один молодой баронет так не пренебрегал издательским делом, как её верная тень — Майкл Монт.
Для Сомса Флёр была загадкой. Его почти обманывала её беспечная весёлость. Почти — так как он всё-таки замечал, что глаза её часто глядят неподвижно в пространство и что поздно ночью из окна её спальни падает на траву отсвет лампы. О чём размышляла она в предрассветные часы, когда ей следовало спать? Он не смел спросить, что у неё на уме; а после того короткого разговора в бильярдной она ничего ему не говорила.
В эту-то пору замалчивания и случилось, что Уинифрид пригласила их к себе на завтрак, предлагая после завтрака пойти на «презабавную маленькую комедию — «Оперу нищих», и попросила их прихватить с собою кого-нибудь четвёртого. Сомс, державшийся в отношении театров вполне определённого правила — не смотреть ничего, принял приглашение, так как Флёр держалась обратного правила — смотреть все. Они поехали в город на автомобиле, взяв с собою Майкла Монта, который был на седьмом небе от счастья, так что Уинифрид нашла его «очень забавным». «Опера нищих» привела Сомса в недоумение. Персонажи все очень неприятные, вещь в целом крайне цинична. Уинифрид была «заинтригована»… костюмами. И музыка тоже пришлась ей по вкусу. Накануне она слишком рано пришла в «Оперу» посмотреть балет и застала на сцене певцов, которые битый час бледнели и багровели от страха, как бы по непростительной небрежности не изобразить мелодию. Майкл Монт был в восторге от всей постановки. И все трое гадали, что о ней думала Флёр. Но Флёр о ней не думала. Её навязчивая идея стояла у рампы и пела дуэт с Полли Пичем, кривлялась с Филчем, танцевала с Дженни Дайвер, становилась в позы с Люси Локит, целовалась, напевала, обнималась с Мэкхитом. Губы Флёр улыбались, руки аплодировали, но старинный комический шедевр затронул её не больше, чем если бы он был сентиментально слезлив, как современное «Обозрение». Когда они снова уселись в машину и поехали домой, ей было больно, что рядом с ней не сидит вместо Майкла Монта Джон. Когда на крутом повороте плечо молодого человека, словно случайно, коснулось её плеча, она подумала только: «Если б это было плечо Джона!» Когда его весёлый голос, приглушённый её близостью, болтал что-то, пробиваясь сквозь шум мотора, она улыбалась и отвечала, думая про себя: «Если б это был голос Джона!» И раз, когда он сказал: «Флёр, вы прямо ангел небесный в этом платье!», она ответила: «Правда? Оно вам нравится?» — а сама подумала: «Если б Джон видел меня в этом платье!»